ТЕКСТЫ
Copyright © 1998 ОСТРАКОН
|
К списку авторов |
ЮЛИЯ ВИНЕР -
(родилась в Москве) - литератор. В Израиле с 1971, живет в Иерусалиме.
В ОСТРАКОНе представлены:Бросаю курить
БРОСАЮ КУРИТЬ
(Десять пачек
десять пачек
десять пачек -- целый блок
выкурю его -- и брошу
времени еще -- вагон
пачку выкурю сегодня
если надо -- даже две
завтра закурю попозже
значит выкурю поменьше
сигарет на пять, на шесть
послезавтра и подавно
стану брать через одну
по ночам курить не стану
за работой перестану
стану жвачку жевать
и конфетки сосать
с каждым днем курить я буду
меньше, меньше и затем
выкурю в последний день
пару-тройку сигарет
а на следующий день я
и совсем не захочу
так разумно, постепенно
я сведу на-нет куренье
или сильно сокращу)
Едою вкусною утешась поутру
я палочку заветную беру
закуриваю
втягиваю дым
и сразу мир становится иным
уютным, теплым, небольшим
мне весело становится гулять
под сеью недалекой смерти
и собирать созревшие плоды
всех дел несделанных вчерашних
а груда дел сегодняшних, нестрашных
соблазном новым золотится и зовет
и каждая затяжка придает
законченность бесформенной минуте
между мной и сигаретой
совершенная любовь:
я ее сжигаю
она меня съедает
(Сколько там еще осталось?
У, восемь пачек!
Много!
Живем!)
Меня обидели
Но я не беззащитна
Я не буду стоять, корчась от удара
растерянно моргая
беспомощно опустив руки
обидчику на радость
не буду бормотать ответные оскорбления
и не заплачу
Я спокойно выну сигареты
бестрепетно щелкну зажигалкой
и с достоинством выпущу в лицо обидчику
облако дыма
(Семь пачек
и еще четыре отдельные сигареты
Эти четыре мне на вечер
одна пачка на завтра
а там уже можно и бросить
а остальные шесть пачек --
ну, или пять
или нет, четыре
ладно, три пачки отдам
бедным, голодным, безвольным
не способным бросить курить)
И ты курил, и я курила
обоим это шло во вред
Ты умер
Я пока что нет
Ты подожди меня, мой милый
Я через очень мало лет
в придел чистилища унылый
приду с запасом сигарет
(Три пачки!
Еще вчера их было пять
а нынче только три?
Пора бросать
пора бросать
Завтра выкуришь:
одну две после кофе
несколько штук днем
одну, последнюю, перед сном
а остальные пятьдесят
пусть тихо в ящике лежат
пусть просто так себе лежат
и послезавтра -- не кури!)
Мне удалось
Я больше не курю
Четыре дня бездымных и бездумных
бездомных и бездонных
чертогонных
Как весело было нам сперва!
Какие мы говорили слова!
Как мы смеялись, как мы игрались
какой акробатикой занимались
сколько энергии уходило на это --
я даже забыла про сигареты
Но скоро вспомнила и закурила
А ведь сначала так весело было!
Я тебя любила
ты меня любил
Я всегда курила
ты же не курил
Вредная привычка
ты мне говорил
всей любви размычка
(но еще любил)
Закури, твердила я
закури и ты
Не дождешься, милая
отвечал мне ты
Сквозь завесу дыма
говорила я
легче мне, любимый
разглядеть тебя
Не дождешься, милая
глупый твой совет
Как тебя просила я!
Ты твердил мне: нет
Я тебя забыла
Ты меня забыл
оттого лишь, милый
что ты не курил
О некурильщик, ради бога
ведь у тебя всего так много
Отчетлив твой мир, ярок твой свет
во рту твоем скверного вкуса нет
свежа и ясна голова
ничто не искажает твоего естества
сигаретный отравный дух
не притупил твой острый нюх
розовы твои легкие и уста
легко твое дыхание и совесть чиста
ничто не мешает дожить до ста
и весь, от рога до хвоста
ты добродетельно суров
и удивительно здоров
Ты добродетелью здоров
а я больна дурным пороком
но как же мне среди тебя
без курева скучно и одиноко!
(Последняя пачка. Даже не открою
Неприкосновенный запас -- всякое может случиться
Но с рабством покончено. Умей бороться с собою
Не от всякой болезни так легко излечиться
Ни процедур, ни лекарств
Ради чистоты души и тела
Надо лишь захотеть
Все. Захотела)
Прохожий
не бойся
мне только сигарету
Одну
если можно -- две
Неужели нету?
Так какого же черта ты бродишь
по городу ночью
тоску на меня наводишь
своей чистотой беспорочной?
Подобно водке, сигарета
смягчала жесткие преграды
меж мной и миром
меж людьми и мною
(водка их снимала до конца, совсем
и размывала все границы
но тогда
поддаться этому мне было страшно
а нынче поздно)
Сигарета
вдвоем или втроем
укромная
поспешная
без фильтра
была куда бессильней
собой являла полумеру
но даже это призрачное братство
дозволенное братство грешников невинных
дарило нам иллюзию свободы
нам украшало жизнь --
моим друзьям и мне
гордясь своей отвагой
мы робко выходили за порог
и худших не было грехов
у нас, несчастных дураков
Мой знакомый Н. бросил курить
заслуга его не мала
Он бросил курить и бросает пить --
честь ему и хвала!
А мне не хвала и мне не честь
мне вообще ничего
Я никогда не смогу пролезть
в здоровое большинство
Зелье это отравное
в жизни моей, конечно, не самое главное
Главное --
мать
любовь
работа
и еще неуловимое что-то
Мать была и ушла в свой срок
Любовь была и ушла до срока
Работы остался малый кусок
Становится одиноко
Мы остаемся практически вдвоем
зелье при мне
да я при нем
Ну, а что-то --
чего-то не было и нет
его заменяет пачка сигарет
Обманем смерть
отучимся курить
уедем из Иерусалима
поедем в Тель-Авив
пойдем купаться в море
ЭПИЗОДЫ
(из прошлого, как мне кажется, что я его помню)
В отличие от людей, о которых шла речь в предыдущих
двух отрывках,
все, за одним исключением, участники эпизода, который я хочу теперь
рассказать, живы. Правда, в живых нет как раз центрального персонажа.
Дело происходит в самом начале шестидесятых
годов, то есть уже
значительно ближе к нашим дням, чем описанное ранее, но и это
воспоминание сильно подернуто все сглаживающей -- и все искажающей
--
патиной времени. И в нем, как ни странно, снова существенную роль играет
тройной одеколон. Интересно, что бы это значило.
В качестве дочери погибшего писателя, мне удалось
раздобыть путевку в
писательский дом творчества в Ялте. И Ялта, и море, и богатое писательское
питание, и неслыханная роскошь -- отдельная комната -- все было прекрасно.
И
-- верх удачи! -- среди обитателей дома находился столь тогда неофициально-
любимый, а ныне мгновенно и прочно забытый Виктор Платонович Некрасов,
автор хорошей по своим временам военной книжки "В окопах Сталинграда",
герой множества историй о гражданском мужестве и анекдотов об аморальном
пьяном поведении. Сотни, да что, тысячи интеллигентов на своих кухонных
толковищах перебрасывались именем "Вики" Некрасова со скромной гордостью
причастности.
Я к тому времени написала несколько рассказов
и жаждала показать их
кому-нибудь авторитетному.
Просто подойти к незнакомому человеку с рукописью
в руках
представлялось мне невозможным. И я повела подкоп под Некрасова на
пляже.
Я долго, и, как мне казалось, незаметно, подползала по песку к тому
месту, где
он, худой, черный и красивый, сидел вместе со старушкой-мамой в постоянном
своем густом окружении. Устроившись так близко от него, как позволяло
приличие, я долго выжидала, пока окружение ушло купаться. Мама дремала
в
тени грибка. Я вытащила из пляжной сумки скатанную в тугую трубочку
рукопись и сделала бросок. Держа трубочку за спиной, я подползла к
нему
совсем близко и забормотала что-то о своем им восхищении. Он откликнулся
дружелюбно и с сочувствием:
-- Пишешь?
-- Пишу...
-- Много?
-- Мало...
-- Уже приятно. Хочешь, чтобы я прочел?
-- Если можно...
-- Нельзя, конечно. Но ты столько времени
ползла... Приноси ко мне в
комнату после обеда.
-- А у меня с собой...
И я сунула ему пропотевшую, облепленную песком
трубочку,
перевязанную шнурком.
В результате, к дальнейшей судьбе моих сочинений
причастны были уже
другие легендарные персонажи того времени -- Александр Твардовский
и Ася
Берзер, что повлекло за собой хотя, увы, и не публикацию, но такие,
мне самой
кажущиеся теперь сказочными, последствия, как выплата мне новомировского
гонорара и трехмесячная новомировская командировка на Алтай. Но это
было
позже, и это отдельная история.
А в качестве непосредственного результата
моей вылазки, в тот же вечер
за ужином, вместе с возвращенной рукописью , поступило приглашение
от
Некрасова: "Заходи попозже, посидим, познакомишься с людьми".
Что за блаженные это были времена, шестидесятые
годы, для
сочинителей, обладавших хоть какой-нибудь способностью к своему ремеслу
и
кожей, хоть слегка чувствительной к подспудным веяниям времени!
Люди читали книги. Ах, как читали тогда в России! Каждая книга, в
которой прозвучало хоть несколько десятков живых человеческих слов,
где
ситуация хоть отдаленно напоминала элементарные ситуации живой жизни,
становилась тем, что теперь мы назвали бы бестселлером. Начинался
подлинный пир физиологического (в понимании середины девятнадцатого
века) бытописательства. Пишущее сословие заново открывало для себя
и для
читателя -- не литературу, до этого было еще далеко -- но вот именно
эту
"физиологическую" ткань жизни. Умиление и восторг первооткрытия вызывало
у читателей любое хоть сколько-нибудь похожее описание болезни, смерти,
одиночества, горя, пьянства, неудачного брака, безденежья, тяжелой
кухонной
женской работы (не говоря уж о солженицынском прорыве в лагерную тему)
--
всего того, что так хорошо было знакомо по жизни и совсем незнакомо
по
современной советской литературе. И авторы таких книг обретали среди
умеренно вольнодумствующей публики статус и известность, вполне
сравнимые со статусом нынешних поп-звезд.
Вот с таким-то восходящими звездами поп-культуры
шестидесятых годов я
и познакомилась в тот вечер у Некрасова. Каждый из них успел к тому
времени
написать одно-два произведения, вызвавшие недовольство номенклатурной
критики, что в те дни представляло собой надежный знак качества. Каждый
успел вкусить от сладости официального отщепенства и неофициального
признания у интеллигентного читателя. Не догадываясь еще, какой счастливый
момент выпал им для начала писательской карьеры, каждый страдал от
невозможности пробить в печать то, что лежало в ящиках письменного
стола и
казалось главным, лучшим, революционным. Членские билеты союза
писателей лежали, правда, уже в карманах, но кроме этого в карманах
еще
мало что имелось.
На маленькой терраске при некрасовской комнате
сидели: Георгий
Владимов, недавно совершивший своей "Большой рудой" переворот в понятии
соцреалистического производственного романа и уже известный ходившим
в
списках "Верным Русланом"; Владимир Войнович, чей рассказ, тоже
производственный, "Хочу быть честным", казался мне действительно почти
что
честным, и Анатолий Гладилин, одно из воплощений сравнительно свежего
по
тем временам "юностевого" духа.
Все они были тогда полунищие, бедно и немодно,
хотя и с трогательными
потугами на богемную элегантность, одетые, опутанные бесконечными
бытовыми и семейными неурядицами. Мрачно веселые и обольстительно (для
не слишком еще разборчивой меня) циничные, с лицами, хотя и вполне
обыкновенными, но покрытыми тем тонким блеском возбуждения от недавней
удачи, который электризует все вокруг и притягивает восприимчивые души,
это
были тогдашние любимцы советской судьбы.
Еще не слишком избалованные, не заснобевшие
в своей полудозволенной
славе, они приняли меня достаточно дружелюбно, хотя на восторги Некрасова
по поводу открытого им нового таланта особого внимания не обратили.
Говорили, как принято в интеллигентной компании, разумеется матом.
Все были слегка на взводе.
Выпито, в сущности, было не так много -- бутылка
водки да бутылки три
пива на четверых. И все время толковали о том, как хочется еще. Хотелось,
главным образом, Некрасову. Купить же было, по причине позднего времени,
негде, кроме как в приморской забегаловке, куда никто идти не вызывался.
Решили поспрашивать по соседним номерам.
Нашлось не много -- початая бутылка вина и
бутылка пива. Выпили
быстро и снова пошли шарить по соседям. На этот раз вышло совсем бедно
--
фруктовое ситро да вымоленный у какого-то писателя с периферии флакон
тройного одеколона. Некрасов, гостеприимный хозяин, заявил, что, поскольку
питья мало, половина пойдет ему, а половина -- девушке, которая раньше
не
пила, то есть мне. Все, кроме меня, охотно согласились. Я же отнекивалась,
как
могла, но безрезультатно. Под радостные подначивания кумиров молодой
литературы, Некрасов с мрачной настойчивостью совал мне стакан одеколона
пополам с ситро, уверяя, что это будет мне полезно и познавательно,
что я
должна пройти боевое писательское крещение и вообще, неприлично трезвому
сидеть среди выпивших и либо пей, либо пошла вон.
Идти вон мне показалось обидно, и я выпила.
И все очень веселились,
пока я вытирала слезы, перхала, икала и пыталась подавить рвотные позывы.
Описывать вкус и аромат принятого внутрь тройного одеколона, да с
добавкой сладкого липкого ситро, не стоит. Кто пробовал, знает, а кто
не
пробовал, пусть благословляет судьбу. Я не большая поклонница и наружной
парфюмерии, а уж носить эти прелести в желудке, непрестанно обоняя
нутряные пахучие эманации...
Мерзкий напиток, однако, расшевелил меня и
помог освободиться от
застенчивости, от которой я в молодости бесконечно страдала, хотя и
научилась
прикрывать ее либо умным молчанием, либо вызывающим цинизмом и
клоунством. И, послушав полупьяные разговоры молодых литераторов и
их
старшего ментора, я вдруг отбросила бережный пиетет и понятную зависть,
с
которыми смотрела на них до сих пор, преисполнилась ощущения
собственного трезвого превосходства над этими косноязычными фрондерами,
и решила отомстить им и за несоответствие идеалу, и за дешевый
интеллигентский мат, и за то злорадство, с которым они вынудили меня
нахлебаться вонючей дряни. Ну, и значительности, которой мне в их обществе
сильно не хватало, тоже хотелось себе прибавить (то, что я была молода
и
недурна собой, не казалось мне тогда достаточным для привлечения
внимания).
Разговор как раз вертелся вокруг вечного вопроса,
чего кто хочет в жизни.
Несли, разумеется, вздор. И мне припомнился некий хитрый фокус, которым
морочил меня в ранней юности Гриша Чухрай. И я решила угостить им
компанию.
-- Все вы говорите о вещах, по-настоящему
для вас не существенных, -
объявила я. -- Если хотите, я могу угадать ваши истинные желания.
-- Это как? -- спросил кто-то.
-- Да, -- сказала я, притворно запинаясь и
непритворно содрогаясь от
предвкушения позора, если фокус не удастся, -- вот есть у меня такое...
такая
способность, что ли... Правда, это не всегда выходит... концентрация
нужна
большая... напряжение всех сил...но если выходит, то я не только угадываю...
это желание обычно исполняется...
Некрасов загорелся:
-- Ну, давай, угадывай!
Началась подготовка к магическому акту. По
моему требованию достали
лист бумаги, который я расчертила на множество квадратов и в каждом
написала определенные цифры, некоторые по два или три раза. Затем от
другого листа я нарезала четыре узенькие полоски ( на самом деле больше,
но в
суматохе никто этого не заметил). И велела каждому из участников написать
на
этих полосках бумаги свое желание, предупредив, что исполнится может
только, если написано самое истинное, самое заветное. Все, кроме Некрасова,
пошучивали и похмыкивали, однако разошлись по углам и принялись писать.
Некрасов же был совершенно серьезен и как будто протрезвел, а лицо
у него,
пока он писал, было глухое, темное.
Когда все были готовы, я велела каждому скатать
свою полоску в тугой
маленький шарик.
Первым был, кажется, Войнович. Сжав губы и
сведя брови, я тихим
голосом попросила его положить свой шарик на расчерченный лист, в любую
клетку с четной цифрой. Затем в клетку с нечетной. Затем вообще в любую
клетку. Затем опять в клетку с четной. И опять с нечетной. И так далее.
Я
напряженно следила за его пальцами. Иногда он ошибался, и мне приходилось
его поправлять. В комнате стояла мертвая тишина. Минуты через две я
достигла определенного результата, и тогда предложила Войновичу проглотить
свой шарик, чтобы не было никаких сомнений. "Или можно сжечь, -- прибавила
я, -- но проглотить вернее, больше шансов, что исполнится".
Затем я проделала те же манипуляции по очереди с каждым из
присутствующих. Любопытно, что почти все они предпочли проглотить шарик,
и только, кажется, Гладилин сжег свой в пепельнице. Затем мы торжественно
сожгли и расчерченный лист бумаги с цифрами.
Все снова зашумели, требуя немедленных ответов.
Я
объявила, что
должна сосредоточиться, и мне предложили уйти с террасы в комнату,
что я и
сделала, закрыв за собой дверь.
Честно говоря, я была в некоторой панике.
Развлекательная
мистификация в подвыпившей компании оборачивалась чем-то совсем другим.
Их затаенные желания были передо мной, и меня пугала эта полная
обнаженность не знакомых мне людей. Я чувствовала, что у меня не хватит
духу, да и не следует, раскрывать эти пожелания публично. Между тем,
они
ведь ждали, что я это сделаю -- и не боялись? Или просто не верили,
что я
угадаю? Тогда зачем же написали? Неужели все-таки подспудно надеялись,
что
моя угадка осуществит эти их желания? А с террасы уже снова доносились
насмешливые крики, советы признаться в своей несостоятельности.
И я решила вызывать их по одному, говорить им разгадку с глазу на глаз.
Желания Владимова и Войновича были столь интимны, что их не стоит
разглашать даже сейчас. Скажу только, что к литературе они не имели
ни
малейшего отношения.
Войновичу я объявила свою разгадку, краснея
и отводя глаза. Он тоже
сильно покраснел, пролепетал даже что-то вроде извинения за вульгарность,
но
тут же бросился на террасу и закричал остальным: "Мистика, полнейшая
мистика!"
Владимову я вообще сказала, что не сумела
отгадать. "Значит, не
исполнится?" -- криво ухмыльнулся он. "Боюсь, что нет, но кто знает",
-- ответила
я. "Так я и думал", -- сказал он с каким-то даже удовлетворением.--
"Ну, да это все
ерунда".
Желание Гладилина было вполне прозаическое,
но самое, по тем
временам, невозможное -- и самое, как оказалось впоследствии, осуществимое:
жить в Америке. Правда, на практике это получилась Франция, но таков
уж,
значит, был его позднейший выбор. Разгадку мою он выслушал спокойно,
удивления не выразил, сказал только что-то вроде "Да, ловко, как вы
это
делаете?" Я начала было бормотать насчет особого дара, озарения свыше,
он
кивнул: "Ну, пусть", и больше не настаивал.
Наступила очередь Некрасова. И это было труднее
всего. Желание его
звучало так: "Покоя, Господи, покоя!"
...Много лет спустя я, не помню уж в который
раз, навестила Некрасова в
его парижской муниципальной квартирке. Было это дней за двенадцать
до его
смерти. Он был уже очень нехорош, совсем не пил и был подавлен и
беспокоен.
Несмотря на слабость, он настоял, чтобы мы
непременно пошли "на
Бульвары пить пиво" (представляю себе, в скольких мемуарах появляются
и
еще появятся эти слова в связи с Некрасовым). Мы уселись в кафе, по
неясным
мне причинам особенно им любимом, и он, не обращая внимания на мои
слабые стоны, что пива я терпеть не могу, начал заказывать кружку за
кружкой, повторяя, что я должна пить и за себя, и за него. И посреди
разговоров об Израиле, куда он охотно бы снова поехал, но сначала,
если даст
Бог оклематься и позволят другие обстоятельства -- в Россию, в Россию,
по
которой он, записной обожатель Франции, страстно тосковал -- посреди
всех
этих разговоров я, давясь ненавистным пивом, напомнила ему, как много
лет
назад он точно так же заставлял меня пить -- правда, не пиво -- и я
точно так же
давилась, но пила.
-- Это когда же? -- спросил он безразлично.
-- А в Ялте, помните, когда мы только познакомились.
-- А мы в Ялте познакомились?
-- Да вы не помните? Еще Войнович был, Жора
Владимов, я еще ваши все
желания угадывала.
-- А, да, да, было что-то такое... -- слегка
оживился Некрасов. -- И мое
угадала?
-- И ваше.
-- И что же это было, ты помнишь?
-- Я-то помню... -- с грустью ответила я.
А он забыл?
Все остальные участники тоже, я полагаю, давно
забыли этот маленький
эпизод далекой привольной домтворческой жизни. Слишком много водки
выпито с тех пор, слишком много переменено стран и обычаев, слишком
много желаний осуществилось - так или иначе. Да ведь и не знали они
про ту
горькую мольбу о покое, которая таким болезненным диссонансом прозвучала
для меня посреди пошловатой интеллигентской посиделки и от которой
весь
тот вечер подернулся в моей памяти неким флером высокого трагизма
писательской судьбы.
Нечто похожее на прежнюю некрасовскую усмешку
шевельнулось под
усами на уже запятнанном близкой смертью лице.
-- А вот и я помню. Вспомнил теперь.
-- Ну, скажите?
-- Нет, ты первая скажи.
-- Да вы скажите мне сначала, осуществилось
ли оно.
Некрасов посмотрел на меня с некоторым недоумением:
-- Ведь ты сама не хуже меня знаешь.
-- Могу, конечно, догадаться, но...
-- Да ты что? Совсем маразм одолел?
Теперь наступила моя очередь недоумевать.
-- Вы тогда просили у Бога покоя... -- пробормотала
я. -- Как знать, а может
здесь, в Париже...
-- Покоя?! - Некрасов даже поперхнулся. --
Какая девичья нетронутость
души! (мне к тому времени было за пятьдесят) -- Нет, это надо отметить,
-- и он
отпил чуть-чуть из моей кружки. -- Да я просил Бога позволить мне хоть
разок
тебя... и задавался вопросом, кому из ребят ты достанешься в эту ночь!
Меня облило жаром. Я вспомнила смутные слухи, ходившие о Некрасове
по этой части. И мне стало нестерпимо неловко и за него, за его старческое
предсмертное обнажение, и за себя, за свою "девичью нетронутость души",
и за
высокий писательский трагизм, который я столько лет носила в памяти.
И,
чтобы поскорей замять эту неловкость, я воскликнула с возмущением:
-- Еще чего, кому достанусь! Никому я не досталась!
-- Ладно, ладно, -- махнул рукой Некрасов,
снова погаснув. -- Какое это
теперь имеет значение.
И действительно, это не имело уже никакого
значения.
...После того вечера в Ялте меня еще долго
мучила одеколонная отрыжка.
Смешиваясь с различной съедаемой мною пищей, она ежечасно приобретала
все новые обертоны и привкусы, один другого тошнотворнее и душистее.
Но я точно знаю, что "покоя, Господи, покоя"
Некрасов все--таки тогда
просил. Иначе и я, скорее всего, тоже не запомнила бы этого легкомысленного
и незначительного эпизода. А что он помнил другое -- так и это ведь,
вероятно,
была правда. Насколько возможна правда в воспоминании.