////////////

 
Игорь ЛЕВШИН
 
СВИДАНИЕ

ОСВОБОЖДЕНИЕ

ЛАСТИК

ЖИР


СВИДАНИЕ

Людмила тяжело поднялась с табурета: кот в комнате бил когтями в дверцу серванта, дверца громко хлопала и не закрывалась - кот требовал есть. Геннадий отпил и, не вставая, прикурил от плиты. Японский календарь заинтересовал его. Над аккуратной японкой было кругло накарябано "176-40-18 Ефим Вав после 19", один из грядущих будней обведен кружком. "А-а," - догадался Геннадий. Он глянул в окно. Летел снег. Тот снег, что лег, казался серым; черная полоса земли над теплотрассой тупым углом пересекала заполненный качелями, свалкой и разномастными гаражами промежуток между домами, называемый жильцами двором. Он стряхнул пепел в чашку с остатками красного.
Людмила вернулась на кухню с котом и железной мисочкой. В холодильнике резервировалось рыбное филе - кот питался регулярно, но был худ и несимпатичен. А у Люды - широкое желтое лицо, талию обозначает узкий поясок юбки, глубоко прорезавший тело, а ноги с венами под коленками врядли кто еще назовет ножками. "Да и ты - не Марчела," - подумала Люда. Она подсела и обняла со спины, прижавшись глазами к выемке между плечом и шеей, к байковому вороту ковбойки. У меня неприятности с Калгановым," - сказал Геннадий. Тихо шумел завтрашний суп. Муженек шоферил где-то в Калининской. Калганов стоял перед глазами. Вдруг рев вибрирующих труб выше этажом потряс шестиметровую кухонку. Поднялись и перешли в спальню.
Здесь прибрано. Под горшки с вислоухими растениями подложенны скатерки. Телевизор переехал в угол под репродукцию Глазунова. Над софой, уже, очевидно, застеленной, но до времени гладко укрытой покрывалом, горит теперь бра. Он облапил большие плечи, Люда помедлила и высвободилась.
Она достала из комода колоду с голыми девушками. Засаленные карты Геннадий тусовал серьезно, но невнимательно; иногда его короткие пальцы замирали вовсе, с губ срывалось нечто вроде "он, сука, еще подавится своей "пищей для размышлений"". "Не бери в голову," - она ерошила его волосы - тонкие рыжие пружинки, слегка царапая перстеньком. "Мы строим куриц вавилоны. Девятку убери: крести козыри." Трижды побював  дураком, Гена улыбнулся добрым ртом и сказал: "бабий ум - это хитрость", сгреб карты и бросил на тумбочку с выкройками из "Силуэта".
На кухне что-то срочно убежало и вскипело, хлопнули двери кухни, туалета и ванной и вскоре, как и ожидалость, Людмила предстала на пороге в комбинации темного, невнятного цвета. Геннадий остался в трусах, оттопыривающихся там, где резинка под слегка нависшим белым, но не гладким животом. Таким, но иссеченным  двумя рядами рюмок, он увидел себя в зеркалах серванта; там мелькали ее руки, манипулировали покрывалом. Наконец, она повисла у него на плече, и две пары тел, плотных и более чем следовало схожих, соединились: в зеркалах и сами по себе у софы. Тогда он лег на спину, снял и сунул под подушку трусы; она села на одеяло у его ног как в прошлый раз. Он закрыл глаза. Шелк, влекомый теплой грудью, неприятно скользнул по его мясистому бозволосому колену. Люба привстала и скрестила руки, освобождаясь от невнятного цвета шелка, и в это время кот не замяукал даже, а, мяукая, застонал повторно. Людмила подошла. Испачканный пищей кот отползал на передних лапах от опрокинутой миски, волоча уже безжизненные задние по линолеуму. Из человечьих его глаз выплеснулась такая то-ли тоска, то-ли скука, что Люда затряслась мелко и запричитала:" он умирает, господи, он умирает." Кот, нетвердо переставляя передние лапы волочил себя на середину комнаты.
Геннадий, между тем, не вполне понимал, что происходит. Сжимая в кулаке трусы, он подошел, обойдя кота, к сколонившейся любовнице и обхватил ее поперек. В нем прорезался тонкий, какой-то бабий голос:"Людочка, Людочка, ты что, Людочка, господи!" Он усадил ее на край софы. Она странно смотрела ему в лицро: оно менялось; лицо делалось лучше по мере того, как ее плечи под его жесткими ладонями вздрагивали реже. Неожиданно он навалился и, как сколько-то лет назад, все стало совершаться само по себе, независимо от не поспевающего сознания. Утомленный актом, он уткнулся в подушку, Людмила же, размазывая ресницы по желтому лицу, шептала: он умирает...

 
ОСВОБОЖДЕНИЕ
     Он вошел и встал у двери, мешая всем. Не обратить на
него внимания было трудно. Все как-то подрасступились.
Последнее объяснялось, уж конечно, не его блуждающим
взглядом и внешностью, которая никоим образом не была
выдающейся. Не считая того, что у него была одна рука.
Ущербность такого рода - единственное, что еще производит
впечатление на нашу публику.
     Итак, он был замечен. Ему лет сорок. На нем коричневый
просторний пиджак, правый рукав - пустой, заправлен в карман. Лицо - какое-то болезненное и, я бы выразился, потерянное, но никто бы не обратил на него внимания, будь он в остальном как все. Поведение его было, мягко говоря, экстравагантным.
     Я же уделил ему слишком много внимания, о чем сильно
пожалел после. На одной их остановок, когда вошедшие только
слегка утрамбовались, вместо "осторожно, двери закрываются"
раздался его выкрик: во все легкие он гаркнул, вернее
рявкнул короткое "ВОНЬ!" и тут же разгладил лицо и даже
изобразил некоторое удивление - как будто он не имеет
к этому никакого отношения. Большинство так и не поняло,
кто кричал, а уж что - думаю не разобрал никто. Но я видел
и слышал все совершенно отчетливо и то, что я понял
правильно, он (а я, надо сказать, уставился на него как
баран)  подтвердил, немедленно мне подмигнув. Я отвел
глаза. Больше в его сторону я не смотрел, чтобы не дать
подвод думать, будто я заинтересован в каком бы то ни было
контакте. Я читал книгу.
     Я заметил, что люди нигде так не замыкаются в себе,
как в толпе. В метро это проявляется особенно наглядно. Так
как смотреть больше некуда, люди смотрят насквозь, не видя.
Это требует усилий. Поэтому читающих в транспорте не любят.
Но на этот раз меня толкнули под локоть так, что я чуть не
выронил детектив. Это был он.
     Я предпочел сделать вид, что его внешность мне ни о
чем не говорит и, следовательно, нет причин искать общения
даже подобным обаразом. Я отнесся философски к
немотивированной ненависти ко мне неполноценного человека,
когда он зашипел мне в ухо:" сссука, смотри сссюда"; запах
перегара, впрочем, был не так силен, как можно было
ожидать. Я проигнорировал его непонятное пожелание. И
почувствовал, как он всем весом наступил мне на ногу,
придавив каблуком пальцы. Я издал звук, похожий, должно
быть, на тихое мычание и посмотрел ему в глаза. Лицевые
мышцы то и дело вздрагивали, но в глазах я увидел абсолютно
неподвижное бешенство. Это не были просто глаза
сумасшедшего. "Смотри сюда, я говорю, мразь" - повторил он,
не разжимая губ, и я, сам себе удивляясь, подчинился.
"Куда?" - прошептал я.
     Он показал глазами. Я придвинулся вплотную к его лицу.
Мне предлагалось заглянуть под пиджак, туда, где была
культя. Но ее не было. Я обнаружил там вполне здоровую,
очевидно, руку, согнутую в локте и сжимающую рукоять
какого-то короткоствольного пистолета. Дуло смотрело мне
точно в правый глаз. "Видишь?" - спросил он. "Да", - ответил
я. Наш разговор был слышен только нам двоим. "Не шевелись"
- сказал он. Но я и так был абсолютно неподвижен. Чего уж
там, я был, как говориться, парализован страхом.
     До конечной (я живу на краю города) меня отделяли две
остановки. К счатью или к несчастью, поезд неожиданно
замедлил ход и остановился посреди перегона. Это осложнило
ситуацию - для него и, тем самым, для меня. То, что стало
вокруг слишком тихо для наших не предназначенных чужому уху
переговоров, усугублялось тем, что в таких случаях толпой
обычно овладевает какое-то атавистическое беспокойство, и
это, в частности, выражается в том, что люди начинают
поглядывать друг на друга чуть менее отстраненно. То один,
то другой оборачивались. Никто пока ничего не заметил.
     "Смотри лучше, гадина, в дырку смотри". Я и сам
вглядывался в черный кружок пустоты, до боли напрягая
глазные мышцы. Постепенно я стал что-то различать. Сначала,
как это бывает, когда глаза привыкают к темноте, начали
появляться световые пятна, и лишь после них - контуры
предметов. Через несколько минут я уже мог что-то сказать.
"Ну", - то и дело понукал он. Как я понял позже, он был не
столько безумен, сколько несчастен.  "Там - комната". "Да",
- задумчиво согласился он. Мне показалось, что его внимание
ослабло. Возможно, я сделал непроизвольное движение. "Туда,
падаль", - немедленно откликнулся он, и моему телу
передалась дрожь руки, сжимающей рукоятку. "Кто там, в
комнате?" "Я не вижу." "Лучше, лучше смотри". Казалось,
глаза вот-вот выскочат из орбит. Впрочем, я уже стал
довольно отчетливо различать силуэты. "Там двое. Кажется,
мужчина и женщина. Он сидит. На диване." Видимо я произнес
это излишне громко. Девушка лет двадцати с пухлыми губами,
да и сама полноватая, ведь в ее возрасте еще можно быть
приятно-полноватой - моя мысль пыталась увильнуть от
ужасной реальности, - обернулась и навострила ушки, в
которые были вдеты огромные пластмассовые серьги. Для того,
чтобы от ее любопытства следа не осталось, достаточно было
одного его беглого взгляда. "Ближе" - сказал он. Я уже и
так почти прижался к его щетинистой щеке. "Кто он?" -
неожиданно спросил он меня. Я посмотрел бы на него с
удивлением, если бы не был практически к нему прижат.
Настолько, что я почувствовал щекой его покатившуюся на
скулу слезу. Он понял мое удивление. "Ладно, смотри давай".
"Мне кажется, он твоих лет (я как-то само собой употребил
"ты", не в силах сопотивляться насильственной близости), он
в очках. Она..." "Она..." - повторил он бессознательно.
"Она стоит на середине комнаты, смотрит на него. Отходит в
сторону, за занавеску. Я больше не вижу ее". "А в комнате,
кто там есть в комнате?" "А там кто-то еще должен быть? Я,
вообще-то, не вижу. Ты знешь что-то?" "Идиот", - сказал он,
и я поразился тому, что в голосе его не осталось злобы. Одна
тоска. Странная близость связывала меня с этим чужим,
истерзанным и, видно, бесконечно одиноким мужчиной. Я все
больше сосредотачивался на смотрящем в меня черном
отверстии.
     Она была моложе его. "Она как будто красива", - сказал
я. Он промолчал. Его близость я ощущал отчетливо - я имею в
виду его неровное дыхание. "Слушай, а она беременна. На ней
джинсы, незастегнутые, над джинсами нависает живот. Ты знал
об этом?" "Ты, говнюк, ты будешь смотреть или болтать? Что
он говорит ей?" "Я не слышу". Я действительно ничего не
слышал. "Ничего не происходит". "Ничего не происходит,
ххх..." - этим "ххх" я пытаюсь передать его смешок, -
"вслушайся, почувствуй. Не может быть, чтобы ты ничего не
чувствовал, а? Ну напрягись, родной мой, теперь тебе
немножко осталось".
     Но я ничего не чувствовал. Этот  "родной мой", как ни
странно, не выбивался из общего потока почти бесшумно
сходящей с его губ грязной брани. Я ничем не мог ему
помочь. Я видел, как она присела на край дивана и отняла у
него газету. Он снял очки и лег. Они долго говорили о
чем-то.
     В это время раздался негромкий клацающий звук. Лопатка
девушки, прижатая к моему плечу, дернулась. Головы
повернулись на звук. Такой же звук раздался в
противоположном конце вагона. Двое в форме, вошедшие, стало
быть, почти одновременно из разных тамбуров, пробивались к
середине вагона, который, кстати, еще не стронулся с места.
     Он привлек мое внимание уже знакомым способом. У меня
потемнело в глазах от боли в ноге. На этот раз он придвинул
свое лицо так близко, что оно стало разъезжаться, и,
брызгая мне в губы слюной, зашептал: "смотреть, смотреть, я
сказал, ты, мразь, ты не предашь меня, понял, ты будешь
смотреть, пока не подохнешь, ты очень скоро, я тебе клянусь,
подохнешь, понял, и я, и они все подохнут, волки..." И тут
произошло непредвиденное. Она привстала и, как-то
неестественно изогнувшись, протянула руку за валик дивана
(и, соответствено, за голову своего очкарика-мужа) и,
нашарив выключатель, щелкнула им. Все погрузилось во тьму.
     В первую минуту все как бы растерялись. В вагоне
воцарилось тягостное молчание. Потом все зашушукались,
зашуршали; кто-то щелкнул зажигалкой, осветив на мгновение
лица ближайших соседей; кто-то неловко острил, пытаясь
разрядить обстановку. Он в этом не преуспел. Казалось,
толпа, которую и так минут двадцать "мариновали" на
середине перегона, а теперь еще и погрузили в полную
темноту, была, что называется, на пределе. Еще немного, и
всех, находящихся в вагоне, захватит коллективный ужас.
     Но это не распространялось на меня: мне, так сказать,
уже не некуда было продвигаться в этом направлении. По мере
того, как люди, образно говоря, приспосабливались страхом к
новым обстоятельствам, я начинал чувствовать, что его
гипнотическое влияние на меня слабнет. Мне даже показалось,
что я физически ощущаю его растерянность. Стараясь делать
это незаметно, я стал смещать свой центр тяжести и выбирать
удобное положение для рывка. И, наконец, сосчитав в уме до
десяти, я сделал какое-то невероятное движение: я сгреб в
охапку ту самую жирненькую молодку, прижимавшуюся ко мне, и
каким-то танцевальным, что-ли, движением втиснул ее тело
между собой и им, и ни она, ни он не успели еще сообразить,
что произошло, а я уже, работая локтями, удалялся,
выигрывая сантиметры отделяющей меня от него людской плоти.
     Произошло то, что и должно было произойти. Быстрей,
чем через промежуток времени, необходимый для его описания,
я услышал жуткий по силе и, уж конечно по вложенным в него
злобе и ужасу крик "ВОНЬ!" и хлопок выстрела, который был
так оглушителен в темноте и тишине вагона, что казалось,
лопнут и перепонки, и стекла. И почти тут же раздался
женский, но почти звериный крик боли и, можете себе
представить, он был подхвачен всем женским, а я думаю - и не
только женским населением вагона. Ничего не слышал более
жуткого. Как будто орет раненное в брюхо огромное
стаголовое животное.
     От крика я проснулся. Разумеется, я проснулся не от
крика: крик остася по ту сторону кошмара. С некоторых пор
мои сны не отличаются разнообразием. Я уже почти привык и к
последовательности прохождения всех стадий пробуждения.
Возможно, я опять выразился и неуклюже и излишне
высокопарно. Все сводится, пожалуй, к двум чувствам: 1. радости освобождения от кошмара, к этому обманчивому облегчению: "уф-ф - это был сон" и 2. погружению в бесконечно-тягучие неотвязные мысли и то беспросветное одиночество, в котором я неизменно пребываю со дня смерти Маши. Собствено, с этого дня и начались кошмары, которые, как вы наверное поняли, для меня своего рода спасение. Каждый раз я засыпаю, предвкушая эти 2-3 минуты, когда кошмар отступает, а реальность не успела еще навалиться всей тяжетью. Роль тут сыграли и внешние обстоятельства, то есть то, что мертвая Маша пролежала в углу целые сутки, измазанная в собственных испражнениях. Я не мог найти в себе сил ни для того, чтобы подойти, ни для того, чтобы оторвать взгляд от трупа. Зачем же я в который раз прокручиваю
это - как будто проделываю чудовищную гимнастику памяти перед тем как встать, напиться несвежей воды из жестяного корытца, не мучаю ли я себя бессмысленно? И да, и нет.
Суть в том, что весь ужас происходящего, точней внешняя
его, чувственно воспринимаемая сторона, забалтывается, истоньшается и оставляет очищенное от шелухи чувство
утраты и одиночества. С этим чувством, немного походив взад-вперед в темноте (здесь всегда темно, но сейчас, похоже, середина ночи), я начинаю ежедневную работу
по медленному самоуничтожению. Я грызу прутья решетки.
Надеюсь ли я прогрызть выход? Я не ставлю себе такую цель.
Моя задача - раскрошить зубы. И тогда, когда-нибудь, точно
также с опозданием в сутки, те, кто переставил нашу клетку
под кровать, на которой уже год, как никто не спит, те для
кого мы, должно быть, не более, чем "наши вонючки",
обнаружат мой истощенный голодом трупик. Разжигая себя
такими мыслями, я до судорог в жевательных мышцах сжимаю
зубами проволоку. Есть. Хрустнул последний резец. Я
сплевываю окровавленный обломок на грязный пол. Это не
очень больно, но все же я вынужден ходить некоторое время
по периметру клетки. Боль постепенно успокаивается.
Завершая энный круг, я замечаю, несмотря на недостаточность
освещения, нечто фантастическое, во что я не могу поначалу
поверить. Я ухожу, я возвращаюсь к этому месту. Это место -
дверца нашей клетки. Она открыта.
     Это удивительно: я не пребывал ни минуты в состоянии
обычной для меня нерешительности. Я просто вышел в открытую
дверь. Толчком закрыв дверь за собой, как бы замыкая в объем
клетки все то прекрасное и ужасное, что связывало меня с
ней.

 

              ЛАСТИК

      Мы любили наблюдать за ним утром, когда он выходил на
ступеньки "дачки" делать "зарядку".
      Сперва делалось дыхательное упражнение. Оно, видимо,
требовало сосредоточенности. Сперва его большое тело замирало - пятки прижаты друг к другу, руки опущены, веки полузакрыты. И вот движение начинается: пятки отрываются от пупырчатых вьетнамок, икры напрягаются, руки отслаиваются от боков. Надувается живот, нависая над белыми трусами, за ним расширяется грудная клетка, и так, впрочем, достаточно просторная, руки идут вверх, открывая незагорелые с кустиками вьющегося волоса подмышками. На какое-то
время он так замирает, вытянувшись на цыпочках, надувшись,
и выдержав положенную паузу, осуществяет выдох, но уже не плавно, а толчками, скруглив губы, с напряженным лицом. Затем все повторялось.
      Перед следующим упражнением он обычно долго расставляет ноги, отмеряя ширину своих плеч, чуть сдвигает, чуть раздвигает ступни, переезжая то носками, то пятками. У него широкие мясистые плечи, с островками не выгорающих черных волос на них, и на спине то же.
      Потом он вытягивает руки вперед и резким движением разводит их, пытаясь завести хоть чуть назад. Он делает сразу три таких попытки. Безуспешно. Тогда он делает по-другому: сгибает сначала руки в локтях и лягает уже локтями воздух сзади себя, но мясо спины опять не пускает, оно отпружинивает руки обратно. Снова разгибает руки. Снова сгибает. Помогая себе он издает иногда звуки, что-то
вроде "хы! хы!"
      Следующее упражнение сложнее. Он закидывает одну руку за голову, а другой ловит ее со стороны спины снизу. Ему удается всегда поймать только за кончик один палец, за который он пытается подтянуть всю руку, по крайней мере - перехватить поудобней. Это, видимо, невозможно. Пахучие струйки пота текут у него по спине и по хребту. Он корчит смешные гримасы, меняет руки.
      Но это не все. Чуть переведя дух, он приступает к наклонам в стороны. На боках его складки жира поочередно то расправляются, то надуваются пузырем. Делает он это выпрямив спину, подбоченясь.
      Самое интересное на наш взгляд - "рубка дров". Ноги вновь становятся примерно на ширину плеч. Он закладывает сцепленные в "замок" волосатые кулаки за голову и, слегка согнув жирную спину, с шумным выдохом обрушивает их вниз, заканчивая движение между расставленных тонких ляжек.
      Ноги у него, впрочем, вовсе и не тонкие, но по сравнению с чрезвычайно массивным туловищем, которое на них сидит, они кажутся хлипкими, особенно икры, хотя и они, опять же, выпуклые, со вздутыми венами.
      Но вот приходит черед приседаний. Руки вытягиваются вперед, он чуть прогибается в спине и приседает. Он никогда не сгибает колени полностью, всегда на один и тот же угол, близкий к прямому. В этом положении он выглядит устремленным вперед. Мы ни разу не слышали, чтобы он выпускал газы из кишечника, как делают при этом многие, но скрип и похрустывание из правого колена слышны ясно, даже когда он
обматывает колено резиновым бинтом. Он часто дышит и вытирает пот.
      Это, собственно, все, потом следует вновь, как в начале, дыхательное упражнение, но оно уже выполняется им нечетко. Чувствуется усталость. Сделав "зарядку", он куда-нибудь присаживается, а то и наровит прилечь. Создается даже впечатление, что он не "заряжался", а, напротив, - тратил тут, перед своим домиком, остатки запасенной когда-то, во время сна, наверное, энергии.
      Упражнения не менялись от утра к утру, число повторений и, тем более, порядок их - тоже.
      Жена его зарядку не делала. Она, впрочем, не была его женой, хотя они приехали вместе и снимали вместе. Она не любила смотреть, как он делает "зарядку". Это зрелище смешило и огорчало ее. Вставала она раньше, чистила зубы, быстро споласкивала лицо и низ живота холодной водой из крана и сразу приступала к приготовлению завтрака.
Мы любили наблюдать ее проворные и экономные одновременно движения. Она и сама нам тоже нравилась. Она была высокая, худая и какая-то выцветшая, особенно глаза и волосы на голове.
      Готовила она на плитке, что стояла в сарайчике, где в клетках сидели хозяйские кролики. Пока каша или яичница разогревались, она с ними беседовала. Как правило она касалась с ними только незначительных тем, да и был это каждый раз скорей монолог, чем диалог. Кролик - на редкость глупая тварь, с таким же успехом она могла бы делиться своими заботами с той же яичницей, что, впрочем она и
делала, но гораздо реже. "Ну давай, давай", - говорила она ей.
      Перед тем, как поставить завтрак, она будила его, чтоб он успел сделать зарядку. Будила она различными способами. Иногда сама, срывала, скажем, травинку и щекотала ему в носу, чтоб он чихнул, или шептала ему что-то прямо в волосатое ухо, в некоторых случаях использовала для этой цели Чарли, которого она подносила к нему, а уж Чарли сам трогал его лицо черной лапкой или усами, или, вдруг,
язычком.
      Завтракали за столом. Стол стоял перед домиком, между двумя грядками с помидорами. Погода установилась хорошая, ясная, бархатный, как его называют, сезон. Жора садился всегда лицом к морю, которое, впрочем, отсюда никак нельзя было увидеть, его заслоняли деревья и строения океанологического института. Рядом с головой его
теплый ветерок колыхал постиранные Эллой трусы и носки, сохнущие на веревке полотенца и купальники. Он отстранял их движением руки, как назойливых мух, которых здесь, кстати, много меньше, чем в более известных местах отдыха.
      Ел Жора долго и нехорошо, неаккуратно, все время при этом говорил что-нибудь, так что каша вываливалась изо рта на тарелку. Элла не обращала уже на это внимания, она привыкла, и вообще его она, как правило, не слушала. А зря. Рассказывал-то он интересно, остроумно, особенно когда злился, а злился почти постоянно. "Жора, - торопила она его, - ты опять останешся без своей газеты." Он вскакивал, глядел в ужасе на свои дорогие массивные часы, остатки пищи стряхивались в пустую консервную банку у двери. Что нас первое время раздражало.
      Купив в киоске у почты газету, они шли, наконец, вниз, на пляж. Они обычно ходили на дикий пляж, где радиотелескоп, там меньше народу и чище. Они устраивались у мола на хозяйском покрывале. Нам нравилось смотреть как они переодеваются. В кабинку они заходили вдвоем, хотя им было там явно тесно. Сняв с себя все, он наровил похлопать Эллу по девственно-белой попке, или потереться об нее чем-нибудь, но она быстро надевала один из купальников, которых она привезла сюда четыре, и выходила. Ее раздражали почему-то запах мочи и розовые от крови тампаксы на полу. Поэтому
чаще они переодевались прямо там, на пляже.
      Он тогда обматывался полотенцем. Полотенце плохо держалось на нем из-за отсутствия талии. Одной рукой он придерживал спадающее полотенце, другой освобождался от застрявших где-нибудь на коленках трусов. Наконец трусы падали в песок, Элла подбирала их со вздохом, встряхивала
и засовывала в пласиковую сумочку. Элле было всегда
интересно, удастся ли ему на этот раз надеть плавки, не показав всему пляжу кусок прыщаво-белой задницы или свисающие розовые большие и пушистые яйца. Она любила не без озорства заглянуть ему в тот момент снизу под полотенце. Сама же она переодевалась неинтересно: просто и быстро, почти не прикрываясь.
      Иногда на пляже к ним подходил кто-нибудь из администрации Дома Творчества поинтересоваться, состоится
ли лекция. Он откладывал в сторону свою книжицу на английском языке, снимал очки с роговой оправой и начинал
их протирать платком. "Обязательно", - говорил он,
или: "вне сомнения." "Мы повесили объявление, - говорили ему, - публика должна собраться, даже наверняка соберется, здесь же, сами знаете, развлечений нет: видео и пиво вразлив, да и то не каждый день. Зал будет полон, не волнуйтесь." "А вот на этот счет я, поверьте, нисколько не волнуюсь. Это ваше дело," - отвечал он и вновь брал в руки затрепанный бестселер. "Наши условия Вас устраивают?" - спрашивал тот, слегка смутившись. "Вполне". "Окей" -
говорил человек, или вспоминал какое-то другое английское слово и уходил. Мы знали, что лекции не будет, но наш этикет не позволяет нам вмешиваться открыто в такого рода дела.
      В сентябре пляжи здесь почти пустынны, и вода чистая. В то же время восточней, в Алупке, например, сесть негде, не то что лечь. Они ездили туда один раз, да и то приехали уже в середине дня: кроме всего прочего они хотели помыться там в душе при гостинице "Крымская". Это им удалось, но не доставило удовольствия, они провели два часа в очереди, к тому же Элла потеряла там кольцо. Жора мылся в носках, потому-что забыл вьетнамки дома и боялся заразиться
грибком. На рынке они почти ничего не купили, фрукты были дорогими, мятыми, грязными, а у Эллы, кроме того, здесь уже вторую неделю был расстроен желудок. Они спустились на санаторский пляж, где было тесно и грязно, жужжали мухи, и уже разделись, чтоб искупаться, но тут Элла вспомнила про кольцо. Кольцо было недорогое, но это был подарок, кроме того Элла настаивала на том, что это дурная примета.
      Делать нечего, они поднялись к гостинице. В душевой кольца не было. Администратор была молодая женщина. От нее чуть пахло портвейном, который продавался здесь на каждом шагу. Она посоветовала заглянуть под решетку стока, в отстойник. Так Элла и сделала. Но под решеткой слежались заплесневелые волосы и прочая гадость, и она не решилась  там ковыряться. Они уехали ни с чем.
      Жора, судя по всему, неплохо плавал. Он мог не вывлезать из воды часами. То он плыл на спине, то, почти целиком спрятав голову в воду, делал поочередно размеренные, даже замедленные взмахи руками.  Иногда он вдруг начинал как-то даже выбрасываться из воды, вспеннивая ее ногами. "Батерфляй, батерфляй," - кричали тогда ребятишки. Но сделав взмахов пять, он, видимо, уставал и отдыхал, прямо там, в воде, лежа на спине, покачиваясь на волнах, если они были. Но особенно он любил плавать с маской. Мы видели тогда его
возвышающиеся над поверхностью ягодицы, часть спины и трубку, из которой то и дело выбрызгивались фантанчики. В целом же нам неизвестно, что он делал в воде, писал ли он в нее как все или нет, но думается, это вряд ли имеет значение. Элла же его плавать не любила: окуналась, проплывала немного, стараясь не мочить голову - свои пепельные волосы она на пляже стягивала в пучок - и обратно:
лежать, обмазавшись кремом, читать Лимонова, покачивая одной ногой, как рекомендовал один польский женский журнал.
      Он и прыгал с волнолома, мы видели, довольно ловко, насколько можно быть ловким имея такое большое нескладное тело. Несчастный же случай и есть - случай. Произошел он, можно сказать, из-за кроликов.
      Эти уроды - два серых и пять белых, с рубиновыми глазами - очень почему-то нравились им, особенно Элле. Она иногда заходила в комнатку специально, чтобы пообщаться с ними. Она просовывала руку, гладила им переносицы и они замирали в экстазе. Немного же им надо. Впрочем, много: они сжирали в день такое количество веток, капусты, а то и арбузов (на зависть Жоре), что дерьмо их потом высыпалось из
клеток пригоршнями. Крысы жирели и, уже не стесняясь, бегали ночью по комнате, где спали Жора с Эллой.
      Нам нравилось наблюдать за ними ночью. Для тех же, кто уже принял сан, это было обязанностью. В темноте выражения лиц более естественны, открыты. Ночи были безлунные и, когда Жора гасил свет, они погружались в полную, как им казалось, темноту. При каждом шорохе что-нибудь смешно дергалось у них на лицах, им мерещилось, что кто-то ходит вокруг дома. В действительности же никто не ходил там из людей: то кролик опрокинет в клетке банку с водой или начнет задней ногой лупить от большого ума в пол, то крыса примется пилить
зубами дерево, то Чарли вдруг вскочит на жестяную крышу. Еще
приходил каждую ночь ежик, а он, хоть мал, да топает громко.
      Но больше всего Элла боялась носа. "Нос! Опять высунулся нос!" - будила она Жору среди ночи. Зажигали свет. "Нет там ничего", - успокаивал он ее по началу вяло. "Жора. Я боюсь. Он прыгнет на меня ночью", - привставала она на кровати. "Говорю тебе, нет там ничего",- злился он и гасил свет. На самом же деле он пару раз видел, как из дыры в обоях над их головой действительно высовывался черный
крысиный нос. Но он боялся не крыс. Он держал топор у двери.
      Чтобы побороть ночные свои страхи, они начинали заниматься "любовью", как они это иногда называли. Они вдруг принимались возиться под одеялом и от этого и вправду успокаивались на какое-то время, лицевые мышцы расслаблялись, лбы разглаживались. Вскоре, однако, лица принимали очень серьезное выражение, особенно у него,
как когда он делал по утрам "зарядку" - оба занятия у них сохранили внешнюю форму ритуала, хотя и не в большей (но и не в меньшей, пожалуй) степени, чем наши ежемесячные собрания на скале "кошка". Во всяком случае, во время этого они почти не воспринимали окружающее, чем мы иногда пользовались.
      Занимались они "любовью" подолгу и со стонами.
Одеяло скидывалось, Чарли дремавший в ногах, спрыгивал на пол. Ласки становились все менее прихотливы, ритм движений убыстрялся, выражение муки появлялось на лице Жоры. В момент наивысшего наслаждения он вдруг начинал подвывать как собака, которой прищемили ногу. Элле очень нравились его подвывания, и нам тоже: такие странные для его огромного тела. Дальше она начинала его теребить, спрашивать что-нибудь, он же лежал неподвижно, обливаясь потом и
поглаживая для порядка эллино бедро, но по лицу было видно, что он опять вслушивается в тотчас ожившие пугающие шорохи за дверью.
      Кроликов хозяева дважды возили продавать в Севастополь. Никому они там не были нужны. Самого жирного решили потому забить. Хозяйка их, Оля ее звали, вытащила его за уши из клетки. "Я сама их грохаю," - сказала она Жоре, - нет, правда."  Кролика положили на пень, головой на восток, муж Оли держал его за уши и за ноги. Элла ушла за угол дома, чтобы не видеть. Оля прицелилась, размахнулась и тюкнула кроличью голову молотком. Бывший кролик задергался и затих. Элла, наблюдавшая все из-за угла, закричала. А Жора повел себя не как мужчина, он зажмурил глаза. И это все видели.
А когда свежевали, и вовсе ушел в комнату. "Ему не дадим", - сказала хозяйка.
      Кроличий шашлык ели все вместе, с соседом и с электриком. Элла долго отказывалась, но после второй рюмки самогона, настоянного на перегородках грецкого ореха, причастилась сл всеми крольчатинки. После ее тошнило, она
до конца своего пребывания здесь (в силу обстоятельств,
о которых ниже, укоротившегося) мяса никакого не ела,
и кроличьи носы, кстати, не гладила.
      В ту ночь Жора спал в кухне на раскладушке, рядом с
холодильником. Полночи он вытирал краем одеяла льющиеся
неостановимо, как в детстве, слезы. Он старался ворочаться как можно громче, в надежде, что она придет, скрип его раскладушки был слышен в ту ночь издалека. Уже под утро она пришла за ним. Они проспали в обнимку до часа дня.
      Вот он и решил нырнуть с парапета на пристани. Это было, конечно, чистой воды мальчишество, но он должен был, мы знали, сделать это. Там было в высоту два человеческих роста, но сивухой от него еще разило на три. Завтракать
они в тот день не могли. Элла осталась дома, у нее вконец испортился желудок, и он один пошел на пляж. Но пришел на пристань.
      На пристани никого в этот час не было, мы же видели все в деталях, хоть и издалека. Он долго не мог решиться. Наберет в грудь воздуху, подойдет к краю, постоит полминуты и снова отойдет. Наконец решился, согнул ноги в коленях, чтобы оттолкнуться, и здесь в последний момент, видно, дрогнул, замешкался чуть и одна нога соскользнула с мокрого камня. Он падал ужасно. Та нога пошла вниз, другая, что осталась, заскользила назад, он разложился как циркуль,
ударился промежностью о ребро пирса и, кувыркаясь, рухнул в воду, взметнув фантан брызг.
     Элла спокойно проспала все этот время. Ей снился длинноногий нагой юноша с головой орла. У юноши была золотистая кожа и украшавшие пах колечки волос тоже были из золота, икры его были стройны и упруги, вместо ногтей на ногах - когти. Истома разлилась по ее телу. "Нет, нет, - сказал юноша, - не сейчас, тебе надо немного подождать." "Кто ты?" - спросила она и не услышала своего голоса. Он засмеялся. "Ты будешь моей", - сказал он и, повенувшись
спиной, легко побежал вверх по тропинке, напрягая поочередно
ягодицы, тоже золотистого цвета. "Не уходи!" - закричала она и проснулась.
      Ему помогли выбраться на берег. Весь он оказался в ссадинах и синяках, даже удивительно было, что столькими местами можно удариться за такое короткое время. Его положили на чью-то подстилку, поправили плавки, раздобыли где-то зеленку. Ребята из гидрогеологии, взяв его, разукрашенного и воняющего перегаром, под руки, помогли
ему дотащиться до дому. Он сильно прихрамывал на одну ногу, но хорохорился и пытался идти сам.
      Погода в эти дни ухудшилась, и было не так обидно проводить время дома. Он теперь мог не торопясь готовиться
к своей лекции, до которой оставалось все меньше и меньше. Раны зажили быстро, но с правым коленом оказалось дело серьезное. Врач из местного медпункта наложил на всякий случай гипс, под которым нога совсем затекала. Эти дни Жора пролежал пластом, только вставал по нужде: он запирался в комнате, где кролики, и какал в жестяную банку из-под ивасей, которую Элла потом относила в туалет на горке. Она вообще очень заботилась о нем, покупала газеты и фрукты, мыла его из ковшика, посадив на табуретку перед домом. Они не ругались больше.
      В Доме Творчества были обеспокоены. Приходил сам директор Дома, интересовался состоянием здоровья. Пострадавший заверил его, что лекция состоится непременно. Директору не осталось иного как уйти, качая головой. Лекция, кстати, обещала быть в высшей степени скучной. "Тоталитарный миф и неоконсумеризм" называлась она.
      Афиши к тому времени уже давно красовались на доске объявлений института, на автобусной остановке, в пансионате. Цена нигде проставлена не была. С одной стороны дирекция опасалась, как бы не пришлось доплачивать столичному лектору из своего собственного кармана, с другой стороны высокая цена могла бы отпугнуть слушателей, которых - обсуждалось
в узком кругу - едва ли и так наберется на треть зала. Просовещавшись весь вечер, оставили этот вопрос на последний момент.
      Приблизительный текст Жора всегда возил с собой в клапане рюкзака и лишь менял слегка композицию и объем лирических отступлений в зависимости от аудитории. С ответами на вопросы сложностей тоже не предвиделось:
вопросы всегда задавали одни и те же. Сам текст он знал почти наизусть и иногда позволял себе краткие импровизации. По его опыту публика любого возрастного и образовательного ценза всегда чувствует, когда текст заученный, надо всегда идти на риск, только не зарываться. Сложности были в другом.
Голос его иногда ни с того ни с сего начинал дрожать, или он начинал глотать концы фраз. В эти моменты Элла, всегда сидящая в первом ряду, тут же делала ему знак, по которому он вставлял тут же один из проверенных смешных примеров.
Все же, какие-никакие репетиции были каждый раз необходими.
      В этот же раз главной проблемой стала, разумеется,
его транспортировка. К дому Творчества вела хорошая заасфальтированная дорожка, и расстояние само по себе небольшое, но все время вверх. Кроме того, надо было пересечь Нижнюю дорогу с довольно интенсивным движением.
В теперешнем положении эти препятствия становились
вполне серьезными.
      В хояйском сарайчике, где было свалено достаточно всякого хлама, Элла присмотрела детскую каляску. Коляска была довоенного выпуска и сделана на совесть. Материю со стороны ручки она распорола, дно проложила паралоном.
Жора, непрерывно иронизирующий по поводу этого средства передвижения, при помощи Эллы водрузился и даже
покачался чуть-чуть как в кресле. Каляска скрипела в осях, но держала. Решили на ней остановиться.
      Теперь надо было думать о тягловой силе. Лошадь в поселке достать не представлялось возможным, сама же Элла определенно не вытянула бы, об этом не было и речи, к тому же такие нагрузки ей по состоянию здоровья были противопоказаны. Оказывается, у ней и здесь были уже прикидки. Она предложила - и это предложение показалось
Жоре сразу абсурдным - запрячь в каляску сотню-полсотни кошек. Взесив, однако, за и против, решили попробовать.
      Три дня они прикармливали кошек около дома. В ход шла в основном жареная рыба и молочные продукты, но на крайний случай имелся привезенный из Москвы запас валерианки: Элла здесь заваривала ее себе каждый день на ночь.
      Три дня около дома стоял необычный гвалт, по округе разносилась смесь мяуканья, мурлыканья и визга: кошачьего вперемешку с ребячьим - малышня со всего поселка сбегалась поучаствовать в невиданной вакханалии. Чего-чего, а дефицита кошек обоего пола в поселке никак не ощущалось.
      День с лишним Элла была занята исключительно плетением упряжи. Оглоблями должны были служить колечки с оборванных по всему домику занавесок. В промтоварном магазине, в котором не было почти ничего, нашлось зато достаточно катушек с суровыми нитками. Элла закупила их на сорок рублей.
      Была еще проблема с освещением пути. Ночи были как
на зло безлунные, темнеет здесь в сентябре как-то сразу,
а назначена была лекция на полдевятого - сразу после видеосеанса: дополнительный источник набора публики. Но
дело в том, что в поселке то и дело рвался какой-нибудь сгнивший провод или происходило короткое замыкание, так что все и вся периодически погружалось во мрак, потому у хозяев в шкафчике была припрятана (не достаточно хорошо) целая коробка свечек.
      Элла творила чудеса предусмотрительности, если так можно выразиться, пряняв даже некоторые меры безопасности. Она прошла несколько раз предстоящий путь и поговорила по хорошему с хозяевами прилежащих домиков, чтобы они в тот вечер придержали своих вздорных и брехливых собак. Кошки - существа тонкие и склонные к панике. Любой инцедент мог
быть чреват самыми серьезными последствиями. В ход были пущены подарки и ассигнации.
      И вот этот вечер.
      Накануне опять заходят из Дома Творчества. На этот раз - директор заявляется собственной персоной. Он хочет понять состояние дел. Не нужна ли помощь. Нет - говорят ему твердо. И все же он в большом сомнении. Настаивает. У них-то все готово: и проектор, и графин с водой. Вот придут ли люди? (Зал, кстати, будет переполнен.) А тут еще лектор... Как Вы, Георгий Валентинович? Может все же что-то такое с носилками?
      - Ничего не надо. У нас все есть. И, простите, ради Бога, Георгию Вениаминовичу надо готовиться.
      Директор уходит наконец.
      Днем ничего делать не надо, надо отдохнуть. Завтрак Жоре приготовлен плотный, обед - облегченный, как рекомендовали древние. Молока не пить - от него пучит.
Перед выходом можно немножко коньячку. Из фляжки, привезенной с собой и пока не открывавшейся.
      Темнеет. Небо заволокло, ночь сегодня будет беззвездной. На улицах, там где есть, зажглись фонари. В домиках свет. Перед ними на скамеечках мужчины за бутылкой сухого, женщины стирают, развешивают белье на веревки. Нет ветра. Это хорошо, в смысле свечек.
      Пора. Присядем. Или не будем? Все-таки присядем. Ну,
с Богом!
      Они пробираются по тропинке через кусты, форсируют ручеек. Это, может быть, самый сложный отрезок пути. Тихо, тихо, кошечки, уже скоро. Вот они все выбираются наконец на площадку у гаражей. Отсюда начинается дорожка вверх.
      Здесь обязанности разделяются. Пока Элла надевает сопротивляющимся котикам на передние лапы колечки и, подложив кусочки материи чтоб не натерло, стягивает их нитями на их тощих лопатках, Жора отгоняет невзнузданных еще животных от валерианки. Наконец упряжь готова. Жора, опираясь на плечо Эллы, заходит за дерево, чтобы помочиться на всякий случай, исключить лишний фактор нервозности. Элла в это время устраивает окончательно коляску, поправляет паралон.
      И вот они зажигают свечи. Он водружается в свою скрипучую колесницу и подъем начинается.
      Впереди идет, конечно, Элла. Она поднимается медленно, в левой руке у ней банка с валерианкой, в правой метелка, которую она время от времени в банку окунает и кропит воздух перед головными кошками упряжи. Согнув лапы и вытянув морды вперед, идет растянувшийся на несколько метров разномастный караван кошек. Но вот проходят последние и становится виден витой нитевой канат, тянущий коляску. Сам Георгий Вениаминович сидит в ней выпрямив спину, высоко подняв
над головой коробку из-под торта, в которой укреплены семь горящих свеч. В другой его руке -  хлыстик, он им время от времени дотягивается до спин нерадивейших из задних рядов.
      Небольшая заминка. Посланник. "Замечательно, - говорит он, в глубине пораженный, - не торопитесь, еще есть немного времени. То есть времени нет, все уже ждут, но вы не торопитесь. Невероятно много пришло. Никогда столько не приходило. Молодежи много." "Уйдите, пожалуйста, - говорит ему Элла вполголоса, - Вы видите, они нервничают."
     Движение возобновляется. Процессия пересекает Нижнюю дорогу. Водители остановившихся автомобилей выходят посмотреть шествие. Снова подъем. Уже последний подъем.
      Медленней, медленней. Ни в коем случае не торопиться. Аллея кипарисов, пустые столики кафе. Заросли ежевики справа. Приглушенный собачий лай.
      И вдруг - крики. Там наверху. Их заметили. Это малышня орет. Ур-ра! Ур-ра! И, только этого еще не хватало, хлопок - и в черное небо взлетают три ракеты. Зеленая, красная и голубая.
      Все похолодело у Эллы от ужаса. Но твари лишь замерли,
проводили ракеты глазами и вновь двинулись вверх.
      И вот уже белеет портик Дома Творчества. И вот уже видны сдерживаемые дирекцией зеваки, готовые ринуться навстречу. И вот уже...
      И вот - он. Он на пути. Он неподвижен. Матовая кожа его мерцает в темноте золотом. Клюв - клюв его изогнут изящно и хищно. На пальце - блеснуло - кольцо. Вверх - стройный фаллос его, золотистый его фаллос - смотрит вверх.
      Глаза - его глаза светятся светом. Голубым, аметистовым светом светят его глаза.
      Вопль ужаса выдохнули все кошачьи легкие разом. Все сорвалось с мест. Одни бросились к деревьям, другие - вниз, третьи, запутавшись в веревках, просто, не помня себя, орали. Не понимающая ничего Элла, которая не видела и не могла видеть причину сметения, ошалело озиралась и, не двигаясь с места, причитала беспомощно. "Что же вы, что
же вы, а? Ведь немного же осталось..." - уговаривала она
каким-то придушенным шепотом потерявших враз разум
мечущихся животных.
      "Стоять! Всем стоять!" - вдруг заорал Георгий из коляски. Опутанные нитями кошки ринулись с новой силой кто куда, упряжь порвалась, и коляска покатилась задним ходом вниз.
      Шедший на огромной скорости икарус из Фороса не оставил от него практически ничего. Икарус вез школьников в пионерлагерь. Они высыпали и обступили огромное, в несколько метров, розовое пятно. Автобус дал задний ход и осветил место фарами. Не только нельзя было разобрать, какой частью тела был какой-нибудь из кучи бесформенных ошметков, но и окровавленные части коляски трудно было отличить от остатков человеческого тела. Мы видели, как даже водителя тошнило в кустах, не говоря уж о любопытных пионерах.
      Элла уехала через несколько дней, но она так и не пришла в себя. Она в ту ночь бродила там до часу ночи, не плакала и не отвечала на вопросы. Врач неотложки увез ее. Они подержали ее день в больнице в Ялте и на следующий день привезли обратно. Мы больше не ходили к их дому.
      Этот случай, как ни странно, произвел на большинство из нас глубокое и какое-то гнетущее впечатление. Непосредственно никто из наших не пострадал. Но некоторые,
я знаю, до сих пор не сняли с передних левых лап эти колечки от занавески, хотя сейчас, по прошествии чуть ли не года, это лишено уже всякого смысла, но это уж как кто. Все мы,
во всяком случае, помним малейшие подробности того
вечера и той ночи, вплоть до момента, когда уже пионеры вновь загрузились в ластик, и ластик уехал. За ним уехала и милицейская машина.
      А на том месте, только на обочине, конечно, сейчас пирамидка из камешков и цветы.

 
 

               ЖИР

      Жир продолжал тупо долбать бубну. Костистый его лоб
покрылся каплями. Я подпускал и подпускал. Я придерживал.
Заметив, Жир начал зеленеть. Наконец, Нежить врубила стакан и объявила дупло.
      Да. А сначала Жир выигрывал. Начали мы в шесть: дверь заперли, выключили музыку, убрали все зеркала и скатерть. Жир был в ударе, и фишка к нему шла. Открыли портвейн, настроение было боевое.
      Игра, при этом, равная. А в такой игре я - как рыба в воде, особенно когда Нежить не гундит. Остальные трое, если и беспокоились, то удачно это скрывали, до времени, пока не запахло жареным.
      Мне, однако, весь вечер идут посторонки. Ну и пусть. Я даже стал покупать на пять. Нежить - ничего, покуривает. Как-то невзначай перешли ко второй бутылке; колбаса осталась в прикупе при двух пасах. Затаился, ловлю момент. Вот он. Засаживаю стакан и темню. У Нежити задрожало очко. Жир это, видать, отметил про себя и обрубил сопли. И пролетел. Это был его первый пролет. Виду не подает. Жир задергался только когда Нежить нарисовала себе птичку. Вроде, все грамотно.
Но чувствую: шило у него сидит. И вот Нежить играет маяк.
Я срезал карту будня, и тут Жир выкладывает шило. И пролетает второй раз. Никто, однако, не предположил бы, что ему выйдет первому крутить рулетку.
      Жир на время ушел в тень. Время идет. Я заметил: Нежити неймется. Позавчера играли в ромашку и Нежити засадили в очко. Наблюдаем. Что видим? Нежить упорно ходит в хари. А у меня труп треф, девятка треф и девятка харь. "Девять третьих", - говорю, изображая волнение. "Три девятых", - не сдается Нежить. А я вдруг уступаю. "В прикупе крик", -  шутит Жир, однако шутка неудачная, потому что именно так и оказалось. "Стоим", - бледнеет Жир. А у
меня, напоминаю, труп треф и вошки. Гальванизирую. Жду. Жир поднял глаза и с кротким бешенством меня спрашивает:"против стола играешь?" "Нет. Я склоняю." "Незаметно." Я открыл что в поносе. Мы замерли. Нежить сидит с каменным лицом, но я-то чувствую, что все у ней там внутри ликует. Я открываю тоже. Молча мы глядим на него. Наконец, бедолага швыряет на стол вошь пик и, ни слова не говоря, достает револьвер.
      Я тщательно стасовал. Я - подснял. И вот Жир тянет. Девятка. Он поворачивает барабан девять раз, сует дуло в рот и нажимает на курок. Сухой щелчок. Все делают вид, что ничего не произошло.Поехали дальше.
      Теперь я - означающий, Жир - означаемый, а Нежить - туфта. Я - как давай подрезать нас литотами! Бросили кости - шесть и шесть. Что такое! Я уменьшаю - Нежить нежненько марьяжик пальчиками к себе, я склоняю - Жир опять не склоняется. Вот значит как. Тут уже и я заменжевался. Показываю Жир длинную масть - ноль внимания: сидит как
дундук, лоб в испарине. "Ну и ладно, - думаю я, - я сделал что мог". И прокидываю пичку. Жир поднимается как в замедленной съемке и, глядя в упор, севшим голосом мне говорит:"Гоша, ты понимаешь, что ты сделал?" "Бывает",- говорю. Я смотрит на меня, я - на Нежить, Нежить - то на меня, то на Жир. Жир закрыл лицо руками. И вот в этот
как раз момент Нежить объявляет дупло.
      "Рулеточка," - подмигиваю я Жиру: Жир вдруг склонился над столом и прямо затрясся. Сдает Я. Нежити приходит фоска, мне - туз пик острием вниз, Жиру - фоска, а Яю - вафля. Я показывает вафлю, я - удар, Жир вздыхает облегченно. Но ему - харить. Пока мочу три раза и рисую на Яя дупло. Но все думают о револьвере.
      И вот приближается развязка. Играется и-цзин. Все ништяк. У меня инь в червях и инь в харях, а поднебесная уже вся выложена. Правда земля - пустая, небо - наполовину. Думаю: ебись оно конем, и подкладываю джокер. Револьвер лежит на середине стола. Жир дрожащей рукой берет из колоды, и это оказывается червь червей.
      В этот момент мне даже показалось, что я вижу в утлых глазах Нежити нечто похожее на сочувствие. Как бы прочитав мысль, она сорно отворачивается.
      Жир кладет, значит, на место джокера червя червей и
выкладывает, торжествуя, сына правителя в нижней позиции -
кругоизвивное творение тьмы вещей, а заодно и ян солнца и дэ
искренности. Такие вот перемены.
      "Что выбираешь, - нарочито бесстрастно спрашивает Я, - рулетку? Цикуту?" "Отчего же? - говорю, - рулеточку." Но очко играет, слово мутирует, волос дрожид. А в и-цзине, как и-цзвестно, тянуть надоть, ьпока кал ода не конь ч-ица. А там - 128 карт.
      "Рулетка," - повторяю твердо и начинаю лом. "Склоняю!" - поворачиваюсь к Жиру, Жир нагибается и я вставляю ему дуло в дупло. Валет. Раз, два. Бабах! Только ошметки по всей комнате! Те двое притихли. "Рога!" Хоп: опять валет. Приставляю мушку к вялому подбородку Нежити, и две струи страха, словно гроб и молния, соединяют на миг лоб ее с потолком. "вымЯ! " - кричу я (Я)ю и простреливаю колоду посередине. (Я) теряет лицо. "Полночь," - говорю я и, хлопнув дверью, выхожу в коридор.
      Никого нет, только доносится шум, жилой, живой, приглушенный тонкими стенками. Иду в самый конец: автомат один на все общежитие. Дело в том, что я обещал позвонить Слону до одиннадцати. И вот теперь длинные гудки - никого нет дома. Мне не хочется сразу возвращаться в комнату и я заворачиваю в правое крыло. там есть маленький балкончик. Справа и слева - наши оштукатуренные стены без окон, под ними дворик, детская площадка. Я частенько захожу сюда
вечерком. Во дворе никого нет, но расположение стен такое, что сюда доносятся то обрывок разговора, то лай собачий, то вдруг шум машины и скрип тормозов, хотя до улицы Орджоникидзе отсюда метров двести, не меньше. Ветра здесь почти никогда нет. И тепло. Все-таки весна,черт возьми! Клейкие листочки и так далее.
      Ладно. Возвращаюсь. Сидят. Жир притухший совсем. Зато к Не с утратой жизнекорня вернулось вдруг мужество. Встрепенулся:"ну, в бисерок?" "Поехали," - соглашаюсь без энтузиазма. Кругом бардак, грязные стаканы, потолок забрызган мозгами. Кидаем на пальцах. Жиру выходит метать, мне - заказывать икру, а Не - хогом, то есть стоппером, угадывать когда у кого бисер и останавливать икру.
Заказываю красную. Жир метнул: черва. Прикрываю свой лист ладонью, пишу р. Опять везет всю дорогу. Махнулись. Заказывает Жир. Заказывает черную, приносят красную. Даже не интересно как-то. Но посматриваю на Не. Я больше - ростов, сочи, а Не, я знаю, силен в этом деле, позевывает. Это обычно не к добру. Настает жиров черед быть хогом. Хогу думать особо не надо, но зевать тоже не стоит. А Жир точно в спячку впал. Позеленевший, обмякший. А мне что? В поддавки? Чувствую: у Не уже есть. Кричу:"рыло!" Приехали. Вот он,
голубчик. У меня - сер, а у Не - как я и думал. Жир устало
разворачивает листок, там - ер. "Извини", - говорю, - се ля ви. Поедалочка выходит. Вы приготовьте все, я сейчас приду." И выхожу.
      Не то, чтобы я еще надеялся, даже не для очистки совести. Честно говоря, мне захотелось пройтись, размять ноги. И все же, огорчаюсь: Слон не подходит. Не дождался. Не спеша шагаю обратно. Не стоит у двери. Сначала не понял: что стоит, кто стоит. Потом дошло. Плохо, вижу, дело.
      "Открывай, не валяй дурочку," - бубнит в дверь Не и
вопросительно смотрит на меня. "Щас, щас," - доносится оттуда. Смотрю на часы. Полвторого. "Жир, - опять пытается Не, - Жир, а Жир, что ты там затеял?" Ухо к двери. Ничего. Только шорохи какие-то. Неясного происхождения. Пытаюсь, конечно, что-то, ковыряю как могу, но ключ точит изнутри. Заглядываю к соседям. Рубик спит. В темноте нащупал на подоконнике отвертку, спотыкаюсь о кружку на полу, кто-то
переворачивается со стоном на другой бок, бормотнув что-то бредовое.
      "Я буду отжимать," - говорю Не, - а ты - дави". Дверь
подалась, язычек вышел. На соплях же все. Свет горит. Никого нет. Окно распахнуто. Настоящий разгром. Валяются носки, ботинки. Моя простыня на полу. К перекладине рамы прикреплен как бы канат. Сначала привязана простыня. Ее конец связан морским узлом с другой, далее носки, опять носки, к ним привязаны кальсоны, шарф, еще что-то. Вся эта херня свешивается на улицу и обрывается где-то на уровне третьего этажа. А на асфальте под нами распластался Жир. Руки, ноги в стороны, полусогнутые. Лежит как фашистский знак. Ни
шевеленья какого, ни стона.
      Я в коридор. Лестница. Вниз. Выбегаю, язык на плечо, и что же вижу? Ничего. И следа никакого. Уполз.
      Прошелся я туда-сюда, дошел до текстильного. Вернулся. Обошел вокруг для очистки совести. Продрог слегка. Поднимаюсь. Сидит. Что я и подозревал. Вид - краше в гроб кладут. Молвит: "Извини, Игорь. Как-то я смалодушничал." Я только вздохнул в ответ. "Но я готов," - говорит Жир. "Ой-ли?" Вместо ответа он засучивает рукав и кладет
руку на стол. "А ремень?" Молчит. "Понятно." Вытаскиваю из своих брюк ремень, перетягиваю ему выше локтя. Он послушно сжимает и разжимает кулак, пока я ищу шприц. Втюхиваю ему пару кубиков промедола. Зрачки расширились, волосы короткие зашевелились. Молчит. Потом говорит: "я поставил." Действительно. На плитке нашей сковорода стоит. Вчерашняя
вермешель начинает уже шипеть.
      "Ну и ладушки. Я начну." Разыгрываем как обычно - в
станиславского. Сначала одну, говорю "дама". Он - тоже. Я кладу три. Задумался. Чувствует, что там фуфло, а вскыть - очкует. Наконец выдавил: "еще одна дама", кладет. А я ему: "еще три". Серый весь стал. От нерешительности. Еще одну. А я - две. Вдруг решился. Кричит: "не верю!" А вот они сверху: пиковая и трефовая. Не дрейфь, или не играй совсем. Карты в сторону, тарелку под локоть, начинаю резать выше запястья. "А яко же веровал еси," - болтовней его отвлекая, как маленького, аз воздаю. Больно ему, скрипит зубами,
несмотря на укол. Жалко. А что делать? Жилы, нож тупой, конечно. Но игра есть игра, есть - так есть, ебать - так королеву, так? Отрезал кое-как, бросил кусок на сковородку, шипит, помешал ножом. Теперь Жир ходит. "Четыре туза", - объявляет. Совсем ума лишился. Не верю, естественно. Оказывается правда, 4 туза. Стали меня есть.
     И все же я проигрывал реже. Жир уже в одних брюках, то там, то сям торчат голые кости, а я еще имею какой-то вид. Все-таки я играл пособранней, хотя местами и я плыл, терял концентрацию. Поедалочка вообще никогда легкой не бывает. В какой-то момент показалось, что Жир взялся, вот-вот настанет перелом. "Э-э, не-ет. Поздно, Жирушка", - сказал я себе. Я "стиснул зубы" и так ждал, когда Жир "рухнет". Когда ели мой член, я даже привкуса мочи не чувствовал, так устал.
Вымотался. Дальше было еще мучительней. Все эти бронхи там, железки. Свои, чужие. Отскребаешь последние вермишелины, а вся эта требуха стоит в горле. Бр-р. Хоть бы портвешком сплеснуть. Жир жилистый, я говорил. А как я ел его сердце! Я натурально им давился! Ужас. Поедалочка вышла дико затяжной.
      Уже под утро появился Не. Увидел разгром, кровищу и то, что от нас осталось, вышел. Вернулся не один. За ним шли Я и незнакомый мне парнишка в очках. "Опять до объедков дошло", - заметил Не как-то даже брезгливо. Новенький по-хозяйски достал с жировской полки скатанный в трубочку ватман. Не тут же развернул его, сгреб на старый чертеж наши с Жиром останки и стряхнул в мусорное ведро, накрыл крышкой, чтоб не воняло. Сел. "Жить!" - закричал я сквозь крышку.
      Нежить встрепенулась, обретая вновь жизнекорень. Очкарик оказался Виталиком со второго курса. Я поменял третье лицо на второе и, тут же, на первое.
      Я распечатал новую колоду.
 
 
 

к ИЗБРАННЫМ ТЕКСТАМ

Используются технологии uCoz